пятница, 20 мая 2011 г.

Об идее бунта и борьбе против обустройства

«Человек — единственное создание,

которое отказывается быть таким, какое оно есть».

Альбер Камю (1951)



«Восстания принадлежат истории. Но в определённом

смысле они избегают истории. Движение, в

котором один единственный человек, группа,

меньшинство или целый народ говорит:

«Я больше не подчиняюсь» и выступает против

воспринимаемой как несправедливой власти,

подвергаясь опасности — это движение кажется

мне необъяснимым».

Мишель Фуко (1979)


Почему люди восстают в определённый момент?

Вопрос, на который постоянно пытались ответить не только социалистические активисты и активистки. Вопрос, который благодаря актуальным событиям, прежде всего в Северной Африке, снова стоит на повестке дня.

Эти события, чьё историческое значение ещё нельзя оценить, и которые создают картину революционного домино, в котором один режим рушится за другим под натиском взбунтовавшихся масс населения, дают повод, чтобы вспомнить различные ответы — и связанные с ними концепции – на заданный выше вопрос. Следующая зарисовка не является ни анализом этих событий, ни должна создавать видимость, что мы пытаемся объяснить тамошним бунтарям, что им нужно делать.

Импульсы Более того, хочется использовать повод, чтобы создать взглядом в прошлое импульсы для нашей настоящего.

Ещё так и не состоявшийся открыто конфликт между Марксом / Энгельсом и Штирнером кружит вокруг темы восстания. Штирнер видел людей находящимися под властью идеологических сил, а поверх них — и под властью осязаемых властных отношений, которые убивают всякое желание бунта, прежде всего, в низших классах.

В людях, охваченных «благоговением» перед порядком, «…кроме страха, есть и преклонение, то, чего я боюсь, превратилось во внутреннюю силу, от которой я уже более не могу освободиться, я чту её, прельщён ею, принадлежу ей, из-за почтения, которое я ей оказываю, я вполне в ее власти и даже не пытаюсь освободиться». (Штирнер, Единственный и его собственность, 1844)

Штирнер противопоставляет этому своё воззвание, что массы должны осознать свои желания, должны перестать соглашаться и создавать «союзы» сознательных эгоистов (такова намеренно провоцирующая терминология). Восстание, равно как и будущее безвластное общество, так можно было бы суммировать Штирнера, нуждается в правовом сознании Единственного.

Для Маркса и Энгельса, напротив, которые пытались показать в их — направленной прежде всего против Штирнера – «Немецкой идеологии», что «дело обстоит довольно просто» (Ranciere, 2011), вся эта поднятая Штирнером идеологическая проблематика была «излишней» (Essbach, Gegenzüge. 1982). Ибо буржуазия сама открыла пролетариату глаза тем, что «поставила на место облачённой в религиозные и политические иллюзии эксплуатации открытую, бесстыжую, прямую эксплуатацию». Никакого правового сознания, лишь «наипростейшие» экономические потребности (голод) как бы автоматически приведут пролетариат к восстанию и, поскольку он с точки зрения философии истории считается революционным субъектом – к социализму.

Проблематику этой так и не разработанной толком концепции Касториадис описывал следующим образом: «Что по этому мнению (Маркса) есть сознание рабочего? Это сознание нищеты, и не более того. Рабочий имеет экономические требования, которые создаются системой, и учится из своего опыта, что система их удовлетворения не допускает. Возможно, это толкает его на бунт, но с какой целью?

С целью лучшего удовлетворения его материальных потребностей.

Если бы это мнение было верным, единственное, на что рабочий мог бы понять при капитализме, это то, что рабочему хочется больше потреблять, но капитализм не в состоянии представить ему боле высокий уровень жизни. Пролетариат мог бы, если надо, разрушить это общество. Но чтобы чем заменить его? Ничего нового, никакого позитивного содержания как фундамента нового общества не возникло бы только из осознания нищеты.

Из своего жизненного опыта при капитализме пролетариат не мог бы вывести никаких новых принципов, ни для строительства нового общества, ни для его ориентации. Короче говоря, пролетарская революция стала бы в таких условиях лишь спонтанным восстанием против голода, без того, чтобы из этого стало видно как из этого когда-либо могло бы возникнуть социалистическое общество». (Касториадис, 1979)

Как и Штирнер, указывавший на упорство «священного», т.е. идеологических сил, Бакунин возражал позднее Марксу, что тот не недооценивал, что долго подчинённый тирану народ теряет «исцеляющую привычку бунтовать», и так «становится не только по причине внешних условий, но и по причине внутренних … народом рабов» (Бакунин, 1872).

И в отличие от примитивной динамики обнищания у Маркса он уточняет: «Но нищета самая ужасная, даже когда она поражает многомиллионный пролетариат, не есть ещё достаточный залог для революции. Человек одарён от природы изумительным и, право, иногда доводящим до отчаяния терпением, и черт знает, чего он не переносит, когда вместе с нищетой, обрекающей его на неслыханные лишения и медленную голодную смерть, он ещё награждён тупоумием, тупостью чувств, отсутствием всякого сознания своего права и тем невозмутимым терпением и послушанием, которыми между всеми народами особенно отличаются восточные индейцы и немцы. Такой человек никогда не воспрянет; умрёт, но не взбунтуется. (…)

Но когда он доведён до отчаяния, возмущение его становится уже более возможным. Отчаяние – острое, страстное чувство. Оно вызывает его из тупого, полусонного страдания и предполагает уже более или менее ясное сознание возможности лучшего положения, которого он только не надеется достигнуть.

Но и нищеты с отчаянием мало, чтобы возбудить Социальную Революцию. Они способны произвести личные или, много, местные бунты, но недостаточны, чтобы поднять целые народные массы. Для этого необходим ещё общенародный идеал, вырабатывающийся всегда исторически из глубины народного инстинкта, воспитанного, расширенного и освещённого рядом знаменательных происшествий, тяжёлых и горьких опытов, – нужно общее представление о своём праве и глубокая, страстная, можно сказать, религиозная вера в это право». (Бакунин, Государственность и анархия, 1873).

Как и для Штирнера, для Бакунина в освободительной борьбе центральным является это осознание права, причём он связывает это осознание с «народом» и «идеалом» и из перспективы Штирнера создаёт опасность идеологической власти, которая снова подчиняет себе индивидов.

В любом случае, логично, что Бакунин — в отличие от Штирнера — считает религиозное сознание чем-то, в принципе, позитивным: «Но вот что буржуа не понимают: то, что народ, который из-за отсутствия науки и сносного существования продолжает верить в догмы теологии и упиваться религиозными иллюзиями, проявляет себя тем самым более идеалистическим и если не более умным, то более разумным, чем буржуа, которые, ни во что не веря, ни на что не надеясь, довольствуются своим обыденным, исключительно жалким и ограниченным существованием. Религия, как и теология, есть несомненно большая глупость, но как чувство и как стремление она есть дополнение и своего рода компенсация – несомненно очень иллюзорная – убожества угнетённого существования, а также очень действительный протест против этого повседневного угнетения. (…) Прудон был прав, когда говорил, что социализм не ставит другой задачи, кроме как рационально и действительно реализовать на земле иллюзорные и мистические обещания, осуществление которых отослано религией на небо. Эти обещания сводятся к следующему: благосостояние, полное развитие всех человеческих способностей, свобода в равенстве и в мировом братстве». (Бакунин, Философские рассуждения, 1870)

Бакунин высказал тут одну важную вещь, касающуюся вопроса революционной мобилизации.

Десятилетия спустя Фуко задастся вопросом: «Что в современном мире может разбудить в индивиде склонность, способность к и возможность неизбежной жертвы? Без того, чтобы в этом можно было бы подозревать самое мало тщеславие или самое мало стремление к власти? Это было то, что я видел в Тунисе (1968), доказательство необходимости мифа, духовности, невыносимости определённых ситуаций, создаваемых капитализмом, колониализмом и неоколониализмом». (Фуко, 1978а)

Но не заключена ли в самой идее «неизбежной жертвы» огромная опасность? И не опасно ли это, когда Бакунин в социализме усматривает «новую религию народа»? (Бакунин, Федерализм, социализм, антитеологизм, 1868)

Штирнер заявил: «Теперь я знаю, чем должен быть, и можно уже установить новый катехизис. Опять субъект подчинён предикату, единичный – всеобщему, опять укреплено господство одной идеи и положено основание новой религии. Это – прогресс в религиозной и христианской области, но этим не сделано ни единого шага за пределы этой области». (Штирнер, 1844)

Разумеется, социалистическая религия для Бакунина исключает такое учреждение как церковь и походит более на протестантство, в котором «не нужно священников, ибо каждый (…) сам себе священник». (Бакунин, Бог и государство, 1871)

Кроме того, он заявляет: «Свобода есть абсолютное право всех взрослых мужчин и женщин не искать для своих действий иных оправданий, кроме своей собственной совести и собственного разума, направляться с своих действиях лишь собственной волей и, следовательно, быть ответственными сначала лишь перед собой, затем перед обществом, которому они принадлежат, но лишь постольку, поскольку они свободно дают своё согласие принадлежать ему». (Бакунин, Принципы и организация международного революционно-социалистического тайного общества, 1866)

Фуко же в своих репортажах о восстании против шаха в Иране (1978/79) подчёркивал: «Шиитство вооружает своих верующих постоянной нетерпеливостью в отношении к установившейся власти. (…) И организационный вопрос: в шиитстском духовенстве религиозный авторитет основывается не на иерархии. Люди следуют за тем, за кем им хочется следовать». (Фуко, 1978b)

Предотвращены ил этими коллективами опасности, упоминавшиеся Штирнером? И можно ли вообще избавиться от них раз и навсегда?

По крайней мере, Фуко пришлось отрезвиться и увидеть, что именно подразумевающееся единство народной борьбы создавало проблемы, на что обратила внимание и также работавшая в Иране Клер Бриэр в дискуссии с ним: «Но меня сбивает с толку, когда постоянно говорится, что внимание уделяется всем меньшинствам, но в действительности внимания на них не обращают вообще. (…) Сила движения заключается в его согласии. Как только становятся заметны малейшие различия, оно чувствует себя в опасности. Я считаю, что появилась нетерпимость, совершенно неизбежно». (Бриэр, в Фуко, 1979)

Возможно, именно из-за этого опыта Фуко заявил под конец своей жизни: «Я всегда относился с недоверием к теме всеобщего освобождения (…). Я не хочу сказать, что освобождения (…) не может быть: когда колонизированный народ хочет освободиться от своих колониальных хозяев, то это, конечно, в строгом смысле этого слова — освободительная практика. Но в этом, кстати, очень конкретном случае, мы знаем очень точно, что этой освободительной практики недостаточно для определения практик свободы, которые нужны затем, чтобы этот народ, это общество и эти индивиды смогли определить приемлемые и подобающие для себя формы существования или политической общности. Поэтому я больше настаиваю на практиках свободы, чем на процессах освобождения, которые, чтобы подчеркнуть это ещё раз, обладают своей ценностью, но моих глазах не могут сами по себе определить все практические формы свободы». (Фуко, 1984)

Но незадолго до того он упомянул в одной из своих лекций, среди прочего, «Штирнера» и «анархистскую идею», которые, как и он сам, занимались «эстетикой существования» (Фуко, 1982), которую надо рассматривать в связи с тем практиками свободы.

Штирнер принципиально заявил: «Нельзя рассматривать революцию и восстание как однозначащие понятия. Революция заключается в разрушении порядков существующей организации или status’a, государства или общества, а поэтому она – политическое и социальное деяние; восстание же, хотя и ведёт неотвратимо к разрушению современного строя, но исходит не из него, а из недовольства людей собою; оно – не открытое сопротивление, а восстание единичных личностей, возвышение, не считающееся с учреждениями, которые возникнут как его результат. Революция имела целью новые учреждения, восстание приводит нас к тому, чтобы мы не позволяли больше ‘устраивать’ нас, а сами себя устраивали, и не возлагает блестящих надежд на ‘институты’». (Штирнер, 1844)

Если для Маркса и Энгельса разница между революцией и возмущением заключалась в том, что «одно — это дело, а другое — нет» (MEW 3, 361), то это нежелание больше соглашаться стало ключевым элементом анархистского мышления — также и для Бакунина. Августин Сухи компактно выразил это в одном предложении: «Самая надёжная гарантия свободы для всех — это самосознание каждого в отдельности». (Сухи, 1981)

Это непростая концепция, но что вообще просто, кроме бесконечного повторения того революционного принципа, посредством которого, чтобы ещё раз процитировать Штирнера, «всегда лишь водворяется новых хозяин на место старого»? (Штирнер, 1844)

Восставшим в Ливии мы желаем, но, разумеется, не только им, силы освобождения и силы, чтобы больше не дать себя «устроить»…, если таково их жаление. И не должно ли это экзистенциальное возмущение вокруг нас заставить и нас задуматься — может быть, и пристыдить нас — нас, которые устроились…

Комментариев нет:

Отправить комментарий